Рома в тот раз на гастроли с нами не ездила. Не помню, по какой причине. Может быть, из-за Кати, ей не было тогда и трех лет, и она часто болела. Как только начались первые бомбардировки Ленинграда, руководство города решило вывезти часть детей в Старую Руссу, расположенную достаточно близко, причем в западном направлении. Место было явно не безопасное, но почему-то именно его выбрали для эвакуации детей из детских домов, одним из которых ведала мачеха Ромы. Она также повезла туда двух своих дочерей и сына-подростка (через два года он стал солдатом, был ранен, как и его отец, который в первые дни войны ушел на фронт).
В последний момент, однако, Рома отказалась расставаться с Катей и, несмотря на уговоры близких, не отпустила ее. Впоследствии Рома говорила, что у нее внезапно возникло какое-то недоброе предчувствие. Как бы то ни было, когда поезд с детьми приехал в Старую Руссу и на вокзале, находившемся в нескольких километрах от города, их встретил автобус, выяснилось, что фашисты уже заняли город. На этом автобусе им и удалось чудом спастись.
Все-таки Катю необходимо было увезти из города, и Рома смирилась с этим. От Михаила Михайловича Зощенко она узнала, что в поселок Гаврилов Ям, под Ярославлем, эвакуируют писательских детей. Зощенко же взялся раздобыть в эшелоне место для Кати.
Надо сказать, Михаил Михайлович был малообщительным, даже замкнутым человеком. Не уверен, были ли у него вообще близкие друзья. Во всяком случае, наши с ним отношения до войны были довольно сдержанными. Не прохладными, не натянутыми, а именно сдержанными. Он тогда еще не был автором нашего театра, да и когда стал им, в круг так называемых «друзей театра» не входил: это было не в его характере. Тем более удивительной показалась мне его забота о нашей дочери. Зощенко, который и в мирное время не звонил по телефону иногда по три-четыре месяца, вдруг позвонил, стал хлопотать и, связавшись с Союзом писателей, все организовал с той четкостью, которая и в других проявлениях была ему присуща, выдавая в нем бывшего офицера (как известно, он воевал еще в Первую мировую). Когда я вернулся в город и, узнав обо всем, бросился его благодарить, он только пожал плечами и сказал, как говорят о чем-то само собой разумеющемся:
– Не стоит благодарности. Просто я знал, что вас нет в городе.
Мне стало даже неловко за свою порывистость. И я подумал, что выражение «не стоит благодарности» существует в русском языке не зря. Для определенной категории людей оно не просто вежливо по форме, но и глубоко естественно по содержанию.
В Гаврилов Ям детей сопровождали только воспитатели детского сада. Родителям ехать не разрешили, да и мест не было. Исключение сделали только для нашей актрисы Надежды Копелянской, которая взялась помочь воспитателям. Мы с Ромой откровенно ей завидовали, а Катя, совсем как взрослая, нас успокаивала.
Неделю спустя приходит телеграмма: Катя опасно больна. Двустороннее воспаление легких. Никаких антибиотиков в ту пору еще не было, к тому же девочка не ест, плачет и зовет маму. Надо немедленно ехать в Гаврилов Ям.
Но время – военное. Весь театр – на чемоданах; со дня на день ждем указания, в какой пункт следовать. К тому же у меня много неотложных организационных хлопот. Словом, ехать вдвоем нельзя. С колоссальными трудностями, достав в течение дня билет, сажаю я Рому в поезд.
Проходит несколько суток – и новая телеграмма. О том, что… даже и сейчас вымолвить трудно… в общем, что Кате совсем плохо. Не помню, что я говорил в театре, как достал билет, как добрался до этого чертова Гаврилова Яма. На это ушло дня три. Добрался, наконец. А кризис уже миновал. Кате стало лучше.
К тому времени мы уже знали, что наш театр будет эвакуирован в Среднюю Азию и что члены актерских семей поедут вместе с театром. И мы решили с Катей больше не расставаться. Собрались в обратный путь, и вдруг я понимаю, что денег-то у меня ни копейки! Все, что у меня есть, – чемоданчик для грима и в нем – два чистых воротничка. (Забежав перед отъездом домой, я машинально, точно в беспамятстве, схватил этот чемоданчик, стоявший в углу, и даже не посмотрел, что в нем лежит.) Выяснилось, что и у Ромы деньги кончились.
Решили, что я один вернусь в Ярославль (уж как-нибудь доберусь на попутках) и в местной филармонии, где меня хоть кто-нибудь да признает, возьму взаймы денег на три железнодорожных билета до Ленинграда. Там же попрошу машину, чтобы, вернувшись за Ромой и Катей, вывезти их в Ярославль.
Незнакомые филармонические люди встретили меня приветливо, как своего. В просьбе не отказали. Да только, замечаю, как-то странно они улыбаются, глядя на меня.
– Мы, дорогой коллега, все для вас сделаем, – наконец вымолвил один из них, усталый человек в круглых очках с какой-то немыслимой диоптрией; не помню, кто это был, может быть администратор. – Мы все для вас сделаем: концерт вам организуем, гонорар заплатим, а дней через пять и машину дадим, сейчас у нас нет машины… но одного мы не сможем сделать, дорогой коллега. Мы не сможем отправить вас в Ленинград.
– Что, с билетами трудности? – Нет, – вздохнул человек в очках. – С билетами трудностей нет, но лучше бы они были, такие трудности. В общем, в Ленинград больше не пускают.
– Как «не пускают»?! Нас – пустят. Нас там ждут.
– Вас там еще очень долго будут ждать. Путь через Мгу перерезан.
Путь через Мгу был последней железнодорожной артерией, связывающей Ленинград со страной.
На следующий день состоялся мой сольный концерт – в помещении Театра имени Федора Волкова. Прихожу я, как обычно, за час до начала, гримироваться почти не надо, но надо сосредоточиться. Надо. А мысли – далеко. Но когда увидел в дырочку в занавесе до отказа заполненный зал – в основном это были военные, – взял себя в руки.
Наутро в филармонию пришла телеграмма. Мои товарищи по театру сообщили, что Театр эстрады и миниатюр выезжает таким-то эшелоном из Ленинграда и будет проезжать через Ярославль в такое-то время. Я читал и перечитывал эту телеграмму и не верил своим глазам. Потом я узнал, что это был последний эшелон, которому удалось вырваться из осажденного города. Часть эшелона предоставили консерватории, а одну теплушку отвели нашему коллективу.
Поначалу я готов был прыгать от счастья: сама судьба помогала соединиться с товарищами. До меня не сразу дошло, что эшелон-то будет в Ярославле через несколько часов, сегодня вечером, а добраться до Гаврилова Яма и обратно за это время невозможно. Поезд, так называемая «кукушка», ходит раз в сутки, на попутный транспорт надежда очень слабая (да и кто возьмет нас втроем?).
В отчаянии выхожу на улицу. Тут подходит ко мне какой-то военный летчик и говорит:
– Что с вами, товарищ? Вам плохо? Я бормочу в ответ что-то бессвязное, но, видимо, он сообразил, что к чему. И сказал, как будто приказ отдал:
– Пойдемте со мной. Я даже не спросил куда. Пойдемте так пойдемте. Наконец, подошли к какому-то одноэтажному домику. И спутник мой говорит:
– Подождите меня здесь. Минут через пять вышел: – Я доложил о вас генералу. Он вас ждет. Какому генералу? О чем доложил? Зачем он меня ждет?
А в сущности говоря, все равно. Этот летчик, как видно, пытается мне помочь. И на том спасибо.
– Наш генерал, – сказал со значением летчик, – это… о-го-го! В общем, окажет содействие. Ну, вы входите, а мне – пора.
Он лихо козырнул и зашагал по улице. – Спасибо! – крикнул я ему вслед. – Не стоит благодарности! – ответил он, удаляясь. Я даже не успел спросить, как его зовут. Генерал оказался совсем не генеральского возраста.
Во всяком случае, выглядел очень молодо. С первого взгляда было заметно, что он принадлежит к той счастливой породе людей, которая как бы призвана служить наглядным примером справедливости известного утверждения: в здоровом теле – здоровый дух. В жизни ведь бывает и так, что в здоровом теле – дух никудышный. И наоборот, жизнь полна примерами, когда благодаря силе духа люди оказываются способны преодолевать свое телесное нездоровье и множество других, казалось бы, непреодолимых препятствий. Мне больше по душе, когда говорят, восхищаясь кем-либо: «И в чем только дух держится!» Из чего, конечно, не следует, что я противник физкультуры.
Так вот, генерал тот был крепок, как дуб, бодр, как лозунг, и я подумал, что он не только сам обливается холодной водой по утрам, но еще и требует этого от всего человечества. Позже выяснилось, что я был недалек от истины. Он сам рассказал мне, что распорядился у входа на аэродром поставить гимнастического коня и пропускать только тех, кто мог с ходу взять это препятствие.
Правда, во всем остальном я ошибался. Но не будем опережать события.
– Вот это да! Вот это гость веселый! – говорил он, до боли стискивая мою руку; как я ни пытался высвободить ее, ничего у меня не получалось. – А мы, летчики, любим артистов. Артисты – это, знаешь, брат, это… того… артисты… А ну-ка, признавайся: обедал небось на прошлой неделе? А то, как я посмотрю, больно ты тощий. Война аппетит отбила или отродясь такой?
Я терпеть не могу эту манеру «тыкать» первому встречному. И ответил ему с подчеркнутой вежливостью:
– Благодарю вас. Я не голоден. Мое дело к вам состоит в том…
– Да знаю, знаю, – перебил он меня. – Послал уже за твоими. Адъютант мой поехал. Он у меня знаешь какой? Одна нога здесь, другая там. Такого второго поискать надо. А между прочим, простой парень. Я простых люблю. А ты?
Явно наслаждаясь моим ошалелым видом, генерал густо намазал масло на хлеб, поставил передо мной тарелку дымящихся щей, в которой плавали золотистые кружочки жира, и налил себе и мне по целому стакану водки:
– Ну, за все хорошее! – Спасибо. Я, в общем, не пью… Его лицо приняло такое изумленно-озадаченное выражение, как если бы я на его глазах проглотил вилку.
– В общем не пьешь или вообще? – спросил генерал.
– Вообще. Никогда. Во всяком случае, водку. – Та-ак, – протянул он, – это никуда не годится.
А ну-ка, давай ее разом. Пей, говорю! Ты ж, артист, продрог, как цуцик. Заболеешь – кто с тобой будет нянчиться?
– Да ничего. Я вот лучше щей… И тут он как гаркнет: – Положи ложку. Пей! Делать нечего. Опрокинул я в себя стакан обжигающего зелья (ненавижу водку и никогда не понимал, как от нее можно испытывать удовольствие). Генерал тоже выпил.
– Ну что, – сказал он, смачно хлебая щи, – значит, из Питера будешь? Эх, Питер, Питер… Ну, и как там люди искусства?
Странный вопрос. Но я уже пришел в себя, успокоился и согрелся. И стал рассказывать об Акимове, Козинцеве, Зощенко, Юрии Германе, Евгении Шварце, Ольге Берггольц и многих других, кто в эти дни тушил «зажигалки» на крышах, выступал по радио перед бойцами, писал газетные репортажи с фронта. Я говорил долго, и образы милых моему сердцу людей как бы сообщали мне второе дыхание, подкрепляли меня.
Потом, помнится, рассказывал ему, чьи дети находятся сейчас в Гаврилове Яме. Алеша, сын Юрия Германа. Миша, сын писателя Михаила Козакова… и попутно давал пояснения, так сказать, представлял ему тех или иных писателей. Генерал слушал внимательно, не перебивал. Но с таким видом, что мне нетрудно было сделать вывод: все эти имена для него в новинку, он понятия о них не имеет.
При этом я думал: грубый в сущности человек, этот генерал; наверное, неплохой, но неотесанный. Нет, конечно, я испытывал признательность к нему, но ясно отдавал себе отчет в том, что в мирное-то время не сидели бы мы с ним за одним столом, да и не стал бы я ему ничего такого рассказывать.
Как будто угадав тайный ход моих мыслей, генерал ударил ладонью по столу, так что посуда зазвенела:
– Ну, давай по второй! – Ни за что! Увольте, прошу вас. Но он наполнил второй стакан: – А вот если не выпьешь, я сейчас в Гаврилов Ям другую машину пошлю и приказ отдам, чтобы твоих оттуда не привозили.
…
Но дальше произошло самое поразительное. Когда он заварил крепкий чай и мы снова уселись за стол, он вдруг сказал:
– Вот, говорят, «фэксы» формалистами были, а какой же Григорий Михайлович, к примеру, формалист?!
Это он, стало быть, Козинцева имел в виду. Я удивленно вытаращил глаза, а он продолжал как ни в чем не бывало:
– Художник, брат, тот же летчик. Подруби ему крылья – и что получится? Ерунда получится, вот что.
Я чуть не обжегся чаем, закашлялся, а генерал – чем дальше, тем больше:
– Лет десять назад самым веселым местом в Питере был ОГИЗ, канал Грибоедова, 9. Кому они, спрашивается, мешали, ежи и чижи, понимаешь ли…
Это он – о журналах «Еж» и «Чиж». И добавил со вздохом: – Что ты, милый, вылупился на меня? Думал, сапог перед тобою? Я, милый, две академии закончил.
После чего он погрузился в себя. Мы долго молчали. – А зачем вы меня дурачили? – спросил я, прервав паузу.
– Я вас не дурачил. (Я обратил внимание на то, что он впервые сказал «вы».) Вы сами себя дурачили. Кто вам сказал, что внешний вид всегда должен соответствовать содержанию?.. Ну хорошо. Вот вам другое сравнение. Вы знаете, что такое «ложный аэродром»? То-то же… Впрочем, если что – извините. Обижать вас я не хотел.
– Я могу понять, – сказал я, – для чего вы устраиваете подобные «маскарады». Но я не могу понять, отчего это вдруг вы нарушаете правила игры, которые сами же установили.
– Не напрашивайтесь на комплимент, – буркнул он. Наша дальнейшая беседа была в высшей степени поучительна для меня…
Но вскоре я стал нервничать: до прибытия эшелона оставалось совсем немного. Генерал меня успокаивал, говорил, что в армии все – минута в минуту, что адъютант не опоздает.
…
В дверь ложи постучали. Это был адъютант. Рома с Катей ждали меня в машине. Генерал вышел вместе со мной в фойе.
Мы стали прощаться, я стал его благодарить. И услышал в ответ фразу, которую несколько часов назад сказал мне оставшийся неизвестным летчик, а несколько недель назад – Михаил Зощенко:
– Не стоит благодарности. Случайное ли это совпадение? Конечно. Но ведь и символичное, не правда ли?!